Что постмодернизм умер 11 сентября 2001 года, умер, будучи всего-то лишь 29 лет от роду. Вот так вот, а я и не знал, и даже не догадывался. Так и хочется спросить – что же вы, уважаемые философы и писатели, раньше-то об этом не доложили, что же не объявили во всеуслышание.

О такой новости надо кричать! Информация о таком событии, о фактической смене эпох, должна быть озвучена. По радио, телевизору, в газетах! Обязательно надо устроить торжественные проводы (хотя, если верить философам, и так постмодерн ушел впечатляюще – с рушащимися зданиями, пожарами, взрывами, человеческими жертвами) и при этом зачитать торжественную речь в стиле «Был ли покойный П. нравственным мировоззрением? Нет, покойный П. не был нравственным мировоззрением»

Обязательно вспомнить про покойного всякие гадости вроде его беспринципности, склонности к софистике и каламбурам самого дешевого разряда, неистребимой пошлости и постоянного сведения всего на свете к пиару, деньгам и телесному низу, можно вспомнить его заигрывания с толпой, сменявшиеся приступами интеллектуального снобизма. Можно вспомнить его любовь к цитатам, переходящую порой в плагиат, легкое ироничное подтрунивание, переходящее в открытый стеб над признанными авторитетами, смешное уже хотя бы в силу того, что через какое-то время постмодернистские:критики и сами стали мега-авторитетами и уже над ними стало принято стебаться. Много чего можно вспомнить. Тем более что покойный постмодернизм сам часто говорил о себе, любимом, и даже регулярно занимался самоуничижением и саморазоблачением (впрочем, в большинстве случаев это звучало чистой воды кокетством).

Одно вот только смущает – подробно и с удовольствием обсудив смерть постмодернизма, участники дискуссии так и не смогли объяснить, что же представляет собой мировоззрение, приходящее ему на смену. Термины типа пост-постмодерн или неоархаика ситуацию как-то мало проясняют. Понятно только, что времена меняются прямо у нас на глазах, а вот куда они меняются и во что эти изменения выльются – непонятно. Вообще, большой вопрос, насколько можно анализировать эпоху, находясь внутри самой эпохи. Ситуация слишком уж уникальная. Раньше смена эпох констатировалась пост-фактум, термины типа «средневековье» или «ренессанс» появлялись десятилетия спустя после окончания этих периодов. Временные границы периодов определялись довольно смутно, в зависимости от системы воззрений того или иного исследователя. А в случае с постмодернизмом и имя ему дали практически сразу, и временные границы определили с точностью до минуты, причем с этими временными границами согласны как минимум три философа, а это большая редкость, потому что у философов как у медиков – на двух человек приходится как минимум три мнения, одно на всякий случай.

Как-то отдает такая определенность и согласованность времен искусственностью и схематичностью. Переходы между эпохами никогда не бывают такими простыми: снесли здание и все, кончилась одна эпоха, началась новая. Для учебника истории это, может быть, как-нибудь годится, но для серьезных философов как-то уж слишком просто. Сам же Эпштейн, помнится, не раз задавался вопросом о том, насколько можно считать постмодерн самостоятельной эпохой (не как мировоззрение, а именно как историческое явление), не является ли он всего лишь переходным периодом между модерном и чем-то новым, не есть ли он лишь медленное изживание модернизма путем его абсурдизации. В принципе, это логично. Не может историческая эпоха длится 29 лет, эпоха – это три-четыре поколения как минимум. За меньшие сроки никакая смена парадигмы невозможна, и даже прогресс средств информации этого факта не меняет.

А вообще – стоит посмотреть, что там будет дальше. Постмодерн так перепахал культуру, мировоззрение и все прочее, деконструировал все до такой степени, что я с трудом могу себе представить, как можно будет хоть что-то на этом пепелище возродить. Это как с искусством – после Малевича рисовать в модернистском стиле уже невозможно, в классическом – как-то неудобно, а послевоенные стили процентов на 90 состоят из дешевых каламбуров и жуткой пошлятины. И куда податься бедному художнику? А бедному философу, политологу или еще какому гуманитарному теоретику? Все исследовано, классифицировано, объяснено. Остается только изощряться в новых деконструкциях и совершенно непредсказуемых ассоциациях (да и в этом куча народу уже преуспела). И как-то мне сомнительно, что взрывы 11 сентября и прочие ужасы могут на эту ситуацию повлиять. Чтобы изменить современную культурную ситуацию, должна произойти полная смена всех возможных дискурсов, причем желательно с исчезновением большей части текстов с этими самыми дискурсами. А так как нынешняя цивилизация очень бережливо относится к сохранению написанного (нарисованного, сыгранного, отснятого), то уничтожить дискурсы окажется не так просто. Скорее можно предположить, что постмодерн включит в себя и переработает и арабов-терористов, и всяких пост- транс- и кибер- гуманистов.

Постмодерн стал частью нашей культуры, да и всей жизни и теперь от него уже не избавишься. Это как с вирусами, всякими там оспами, бешенствами и прочими – побороть их невозможно, а потому надо получить прививку и выработать к ним иммунитет. И к постмодерну надо тоже вырабатывать иммунитет. Сначала, конечно, придется им переболеть, ну а потом – исцелиться. Плохо только то, что наше общественное сознание еще к модерну иммунитет не успело выработать, а тут уже постмодерн вовсю бушует, а за ним и пост-постмодерн подкрадывается. Так что учиться надо, узнавать новое, но не забывать об основах. Хотя это, конечно, легче сказать, чем сделать.

C конца 1980-х годов писатели, художники, критики и искусствоведы предрекают смерть постмодернизма. Линда Хатчеон во втором издании «Политики постмодернизма» (The Politics of Postmodernism; 2002) заявляла: «Всё кончено». Часто говорят, что современный период, начавшийся с падения Берлинской стены в 1989 году и набирающий обороты на протяжении 1990-х и далее, развивается с огромной интенсивностью. В такие моменты возникает чувство, что, по словам рассказчика в романе Бена Лернера «22.04», мы наблюдаем «мир, перестраивающий сам себя».

Постмодернизм принимает различные обличия и, соответственно, нет абсолютного консенсуса относительно того, что он представляет собой в первую очередь. Фредрик Джеймисон характеризовал постмодернизм в книге «Постмодернизм, или культурная логика позднего капитализма» как утрату чувства истории, отсутствие чувства глубины и осмысленности и уменьшение эмоциональной вовлечённости, в то время как Брайан Макхейл в «Литературе постмодернизма» (Postmodernist Fiction; 1987) утверждал, что постмодернизм определяется через очарованность онтологией 1 Учение о сущем; учение о бытии как таковом; раздел философии, изучающий фундаментальные принципы бытия, его наиболее общие сущности и категории, структуру и закономерности . Если обобщить, постмодернизм, по существу, выглядит как исследование реальности, как с точки зрения реального мира, так и с воспроизводимой эффективности и точности художественной литературы.

Однако те силы, которые когда-то двигали постмодернизм, теперь выглядят исчерпанными. Постмодернизм отвергает основные мировые нарративы, в том числе религию, концепцию прогресса и даже саму историю. Работы Анджелы Картер, в частности, «Кровавая комната», являются ярким примером типичного постмодернистского импульса: переписывая традиционные сказки, она ниспровергает основы концепций гендера, сексуальности и женского субъективизма. В современных культурных реалиях, напротив, происходит восстановление связей с историей и возрождение мифотворчества, к чему старые постмодернисты испытывали отвращение. «Моя рыба будет жить» (2013) Рут Озеки, например, касается пересекающихся историй – среди них история японского пилота-камикадзе во время Второй Мировой войны и землетрясение и цунами 2011 года в Тохоку, в Японии. Оба этих сюжета находятся в контексте истории развития идей, а события трактуются с помощью принципов дзен-буддизма.

Постмодернизм преломляет реальность в бесконечных языковых играх, например у таких авторов, как Пол Остер, создающих иллюзии в вымышленных вселенных своих романов или как в случае Хулио Кортасара в рассказе «Непрерывность парков», где персонажи читают истории только для того, чтобы понять, что эти истории отражаются на их же уровне повествования. На первый взгляд, современные писатели используют схожий приём, чтобы стереть грань между вымыслом и реальностью, как поступает Дэвид Шилдс в своей книге «Голод по реальности» (Reality Hunger; 2010). Но когда авторы или другие элементы реального мира появляются теперь в художественной литературе – как Бен Лернер в «22:04» – их присутствие обусловлено усилением реализма, а не выпячиванием искусственности текста. Действительно, реализм вновь входит в моду вместо холодной отстраненности постмодернизма, его анти-антропоморфизма. Более того, эмоции снова играют центральную роль в художественной литературе, так как авторы настаивают на важности нашей реляционности – нашей связи как людей друг с другом в глобализирующемся мире и с вымышленными персонажами, которые являются нашими отражениями.

Кажется тогда, что возникает новая доминирующая культурная логика; мир – или, во всяком случае, литературное пространство – сейчас перестраивает себя. Чтобы правильно понять ситуацию, мы должны задать себе ряд вопросов. Первый и наиболее драматичный: «Мёртв ли постмодернизм?»; второй, следующий сразу за ним: «Если да, то когда он умер?». Критики – такие, как Кристиан Морару (Christian Moraru), Джош Тот (Josh Toth), Нил Брукс (Neil Brooks), Робин ван ден Аккер (Robin van den Akker) и Тимотеус Вермюлен (Timotheus Vermeulen) – неоднократно указывают на падение Берлинской стены в 1989 году, начало нового тысячелетия, теракт 11 сентября, так называемую «войну против террора» и войны на Ближнем Востоке, финансовый кризис и последовавшие глобализационные революции. Эти события вместе взятые означают провал и неравномерность глобального капитализма как предприятия, ведущего к последующему разочарованию в проекте неолиберального постмодерна и недавнему политическому конфликту между радикальными левыми и крайними правыми. Кумулятивный эффект этих событий – и сопутствующая ему гипертревожность, вызванная круглосуточными новостными программами – заставили западный мир чувствовать себя все более нестабильным и неустойчивым местом, в котором мы больше не можем быть беззаботными касаемо вопросов нашей безопасности и нашего будущего.

Мне кажется уместным, что Оксфордский словарь выбрал политически вовлечённую «пост-правду» как слово года в 2016 году. Распространённость этого слова – особенно в связи с нынешней политической обстановкой (Трамп, выход Великобритании из Европейского союза и новые политики в целом) – это символ современного отношения к понятию истины. Это может помочь нам думать о происходящих радикальных культурных сдвигах. В то время как модернизм был, в конечном счёте, основан на утопизме, который базировался на неких универсальных истинах, постмодернизм отвергает и деконструирует понятие истины как таковое. Приставка «пост-», как это ни парадоксально, заканчивается тем, что фокусируется на той самой концепции, которую он пытался отвергнуть. Два элемента этого слова являются, таким образом, метонимией текущего состояния; «пост» отражает затянувшееся постмодернистское недоверие, в то время как «правда» по-прежнему остаётся важным критерием.

Существует множество терминов для этой новой культурной логики, этого сдвига в господствующей системе убеждений, например: альтермодернизм, космомодернизм, цифромодернизм, метамодернизм, перфоматизм, пост-диджитал, пост-гуманизм, и неуклюжий пост-постмодернизм. Есть расхождения и совпадения между этими концепциями; они дополняют друг друга так же, как и соперничают. Даже при таком раскладе общие черты этих форм являются наследием модернистских и постмодернистских стилистических практик и реабилитированного этического сознания. «22.04» Лернера приводит нам отличный пример. В одном эпизоде рассказчик Бен только что закончил свою месячную смену в пищевом кооперативе Парк-Слоуп. Бен, как и многие члены кооператива, одновременно проявляет чувство гордости за свой экологичный, антикапиталистический этос 2 Стиль жизни какой-либо общественной группы, ориентацию её культуры, принятую в ней иерархию ценностей , и чувство презрения за негибкость кооператива в удовлетворении личных обширных планов переводов по рабочей смене. Упаковывая сушёные манго, Нур, член его коллектива, обнаруживает, что мужчина, которого она считала своим отцом, биологически таковым не является. Это имеет существенные последствия для её самоидентификации, особенно из-за того, что её арабо-американская идентичность была основана на ливанском происхождении её отца.

Несмотря на очень личную и значительную природу истории Нур, она прерывается отступлениями. Рассказчик неоднократно отвлекается от повествования ремарками и замечаниями к повествованию, такими как: «…сказала Нур, хотя и не такими словами». Это основной приём постмодерна - рекурсивное обрамление и рассказывание истории в истории, не служащее саморефлексирующему притворству; но также это путь демонстрации герменевтической функции историй в нашей памяти, в нашей самоидентификации и наших отношениях с другими. Повествование обрывается, когда Бен переводится с упаковки манго в другой отдел. Всё ещё не зная, чем заканчивается история Нур, Бен ошибочно приходит к заключению, что это история о исламофобии. Это решение принято под влиянием основного рассказчика Лернера, самоуверенного, но порочного, выглядящего символом распространённого западного общественного лицемерия и сделанного ещё более выпуклым именно потому, что читатели должны интерпретировать этого персонажа как альтер-эго автора. И вновь то, что выглядит как постмодернистская метатекстуальность – персонаж, представляющий автора в художественной литературе, – используется не для достижения постмодернистского эффекта. Типичный постмодернистский облик автора сокращает его или её до языкового обозначения онтологической невозможности авторского присутствия в художественной литературе. А вот автор Лернера чувствует себя в произведении как дома.

Позже, размышляя об истории Нур, Бен желает найти способ утешить её, «чтобы это не звучало как бестактный бред коллеги». Бен обобщает свои чувства: «Моя личность растворяется в личности столь абстрактной, что каждый атом, принадлежащий мне, всё равно что принадлежал Нур, образ моего мира перестраивал себя вокруг неё». В «22.04» это переустройство мира вращается вокруг оси человеческой субъективности, задумывается как тесно эмоционально связное.

«22.04» - лишь один пример из современной литературы, который формулирует настроения за пределами постмодерна. Это может быть характеризовано как «автохудожественная» литература, жанр, который интегрирует автобиографическую прозу в художественную, и который расцвёл вместе с так называемым мемуарным бумом. Жанр, на первый взгляд, может показаться строго постмодернистским, таким же образом поступающим с фрагментацией субъекта и размыванием онтологической границы между фактами и художественным вымыслом. Современный автохудожественный нарратив не игра сам по себе, но служит увеличению реалистичности текста и захватыванию социологических и феноменологических измерений частной жизни. «Конец Эдди» Эдуара Луи (Édouard Louis. The End of Eddy; 2017) – это как раз такой случай, детализация в художественном произведении собственного опыта жизни автора как женоподобного юноши в небольшом рабочем поселке в северной Франции.

Другие недавние литературные тенденции, такие, как рост популярности исторических романов, возрождение реализма и более тесное сотрудничество литературы с визуальной и цифровой культурой, также являются символами этого сдвига. В то время как Дэвида Фостера Уоллеса часто приводят в качестве литературного деятеля, который первым издал призыв к оружию против иронизирующей постмодернистской поп-культуры, многие другие современные писатели присоединяются к нападкам: среди них Бен Лернер, а также Дженнифер Иган, Дэйв Эггерс, Джошуа Феррис, Джонатан Франзен, Шейла Хети, Кадзуо Исигуро, Рут Озэки, Али Смит, Зэди Смит и Адам Терлвелл. «Кабум!» Терлвелла (Kapow! 2012), например, рассказывает о революциях «арабской весны», исследует их историчность и значимость путём сравнения с французской революцией. Рассказчик осознанно смешивает высокие и низкие культурные отсылки, придаёт особое значение правдивости освещения СМИ мировых событий, и рассматривает целесообразность написания своего собственного арабского романа.

В то же время наша культура сохраняет многие темы и проблемы, которые заботили писателей предыдущих поколений; едва проглядываются признаки радикального литературного авангарда, сметающего старое, чтобы освободить место для нового. Постмодернизм, может быть, не совсем кончился, как любят говорить некоторые критики, но его позиции ощутимо пошатнулись. Его приёмы стали настолько обыденными, что были поглощены мейнстримом, коммерческой и популярной культурой. Постмодернизм утратил своё значение отчасти потому, что он перенасытил рынок. И с гибелью дурачества и кривляний постмодернизма нам лучше создать литературу, которая займётся реальными проблемами со всей серьёзностью. Эта новая литература может добросовестно изучать сложные и постоянно меняющиеся кризисы – расовое неравенство, капитализм и изменение климата, ­– на которые легко закрыть глаза.

В качестве предисловия: Осторожно. Очень много букв. И заумного философствования тоже много. Однако, должен сказать, что еще не встречал более четкого, более структурированного и более наглядного изложения общей сути происходящих ныне процессов в политике и экономике в целом.

Постмодернизм умер, а История продолжается

Когда рухнул СССР, пиндополитологи поспешили, на этом основании, объявить конец Истории. Мол, отныне мироздание будет строиться по западным чертежам, которым не осталось альтернативы. Что характерно, их точку зрения поддержали многие в России, независимо от заявленной политической ориентации, стеная об отсутствии в стране идеологии и развитии под диктовку западного постмодерна.

Но в последние годы и самым упрямым видно: что-то пошло не так! Да, Россия приняла постмодерн, но пережевала его, переварила и высрала. А, вслед за Россией, то же самое начали проделывать Китай и Ближний Восток, Франция и США. Постмодерн умер. Пора очистить от него сознание и жить дальше. В дивном новом мире неомодерна, концентрирующем глобальные ресурсы для адекватного незападного ответа на вызовы современности. Предлагаемый материал именно об этом:

Концепция постмодернизма пришла в международные отношения из французской философии 70-80-х гг. прошлого века. Тогда, на излете последнего великого подъема французского интеллектуального универсализма, усилиями Жака Деррида, Мишеля Фуко, Луи Альтюссера, Жака Лакана и других основоположников и оппонентов школы постструктурализма были сформулированы базовые характеристики постмодернизма как целостной социологической и исторической трактовки современного мира.

Из этих характеристик постиндустриального общества обычно выделяют четыре. Во-первых, агностицизм - истина условна, это не более чем общепринятое суждение, а не отражение объективной реальности. Во-вторых, прагматизм - единственной неоспоримой ценностью является успех, а успех измеряется исключительно материальными достижениями индивидуумов или групп. В-третьих, эклектизм - для достижения успеха личность и общество произвольно совмещают противоречащие друг другу принципы, стратегии, модели поведения. И, в-четвертых, анарходемократизм - кумулятивный эффект агностицизма, прагматизма и эклектизма последовательно разрушает легитимность любой социальной и политической иерархии, противопоставляя ей тотально свободную «атомизированную» личность.

Наверное, многим перечисленные выше характеристики постмодернизма покажутся малопривлекательными и даже ущербными в сравнении с последовательным и прозрачным рационализмом классического модернизма. Собственно, многие основатели постмодернизма и рассматривали его как философию кризиса западного сознания. Тем не менее нельзя отрицать и сильные стороны концепции постмодернизма - в первую очередь ее инклюзивный характер, способность предложить некий «общий знаменатель» крайне сложному, неоднородному, разрозненному и противоречивому западному обществу конца XX – начала XXI века. Поэтому совсем неудивительно, что этот концептуальный подход нашел применение и в сфере международных отношений, где его объектом стало уже не западное общество, а крайне сложный, неоднородный, разрозненный и противоречивый мир в целом.

Недолгий век постмодернизма

Перекочевав из философии и социологии в практику международных отношений, четыре характеристики постмодернизма, разумеется, должны были модифицироваться. При этом, однако, на протяжении десятилетий после окончания холодной войны они не только отражали взгляды глобального политического истеблишмента на мир, но и сами отражались в конкретных внешнеполитических приоритетах и действиях великих держав, международных организаций и других игроков мировой политики. Хотя Билл Клинтон, Тони Блэр, Николя Саркози или Жозе Баррозу никогда не позиционировали себя в качестве «постмодернистов», парадигма постмодернизма легко угадывается в деятельности каждого из них.

Применительно к международным отношениям постмодернистский агностицизм приобрел вид правового релятивизма, когда базовые нормы международного права (суверенитет, невмешательство во внутренние дела других государств, отказ от использования военной силы и пр.) стали применяться выборочно, в зависимости от текущих политических потребностей и конкретных ситуаций. Возник, закрепился и постоянно расширялся разрыв между «легальностью» и «легитимностью» внешнеполитических акций. Причем внеправовой «легитимности» (основанной на «общепринятом суждении» от лица крайне аморфного «мирового общественного мнения») раз за разом отдавалось предпочтение перед формальной юридической «легальностью». За правовым релятивизмом по пятам следовал и моральный релятивизм (проявившийся, например, в готовности разграничить «плохой» и «хороший» терроризм в зависимости от соображений политической конъюнктуры).

Прагматизм трансформировался в экономический детерминизм, когда внешняя политика стала восприниматься как технический механизм по обслуживанию ближайших экономических интересов национальных или транснациональных бизнес-элит. Все другие интересы - от сохранения национальной культуры до защиты национальной безопасности - объявлялись досадными, хотя и неизбежными рудиментами ушедшей эпохи модернизма. Прагматизм также имел следствием повсеместный отказ от масштабных и долгосрочных политических проектов - например, от системных реформ ООН или от преобразования НАТО во всеобъемлющую евро-атлантическую организацию безопасности. Такие проекты, требующие очень значительных политических инвестиций и имеющие долгие «сроки окупаемости», с точки зрения узко понятого прагматизма были нерациональными и неактуальными. Гораздо более логичным выглядело географическое расширение существующих институтов при минимальных издержках и политических рисках.

Эклектизм проявился в многочисленных случаях использования двойных стандартов, в противоречивости и непоследовательности внешнеполитических нарративов, в широком распространении лицемерия, фигур умолчания и «политической корректности». Тактика все чаще доминирует над стратегией, а политическая риторика все больше расходится с политической практикой. Желание угодить многочисленным групповым интересам, сохранить хрупкий консенсус по основным вопросам международной жизни, минимизировать политические риски и потенциальные издержки практически исключало возможность крупных внешнеполитических прорывов. Эклектизм последовательно разрушал то, то еще оставалось от национальных идеологий («больших нарративов» или «больших смыслов») после глобального триумфа либерализма в конце 80-х - начале 90-х гг. прошлого века.

Наконец, анархо-демократизм проявил себя как минимум на двух уровнях. Внутри отдельных стран доминирующая роль государства в выработке и проведении внешней политики стала подвергаться ожесточенным нападкам со стороны многочисленных негосударственных игроков - большого бизнеса, общественных организаций, властей регионов и муниципалитетов, политических партий и религиозных движений. Серьезный вызов был брошен международным организациям - как региональным, так и глобальным. Начался процесс своеобразной «геополитической деконструкции»: жесткие структуры замещались подвижными тактическими союзами («коалициями желающих»), в которых каждый участник мог бы самостоятельно определить формат и уровень своей вовлеченности, не принимая каких бы то ни было жестких и долгосрочных обязательств.

Если как философско-социологическая конструкция постмодернизм отражал усталость западного общества от мобилизационной дисциплины и жесткого рационализма эпохи модернизма, то как явление мировой политики он означал утомление международного сообщества жесткой иерархией и дуализмом эпохи холодной войны. И там, и здесь имело место снижение требований к субъекту социального действия: в первом случае - к «атомизированному» индивиду, во втором - к национальному государству.

В этом снижении требований состояла как очевидная непосредственная привлекательность постмодернистских подходов, так и не менее очевидная их историческая ограниченность. Бесконечно долго подменять действие его имитацией, политику - риторикой, стратегию - тактикой, принципы - оппортунизмом, а трезвый анализ - «политической корректностью» пока не удавалось никому. Не удалось это и постмодернистам-политикам. Неизбежный закат постмодернизма в международной жизни был ускорен еще и тем прискорбным обстоятельством, что постмодернисты - политики, в отличие от постмодернистов -философов, оказались совсем не склонны к рефлексии, сомнениям и критическому осмыслению собственного опыта, а потому лишили себя возможности оперативно внести необходимые коррективы и новации в политическую практику, упустив «точку невозврата» в развитии международной системы.

Эпоха безраздельного господства постмодернизма в мировой политике - по крайней мере в той форме, в которой он сложился в конце прошлого века - оказалась исторически весьма недолгой. Можно спорить о том, когда именно начался ее закат. Одни наблюдатели полагают переломным 2016 г., а «точками невозврата» считают «Брекзит» и победу Дональда Трампа на выборах в США. Другие отодвигают конец эпохи постмодернизма на два - три года назад, связывая его с началом украинского кризиса и сопутствующим крахом планов строительства «Большой Европы». Третьи уходят еще дальше в прошлое, вспоминая об «арабском пробуждении» 2011 г. как о явлении не только регионального, но и глобального значения. Четвертые ссылаются на финансово- экономический кризис 2008-2009 гг., вернее - на неспособность и нежелание постмодернистской мировой элиты адекватно отреагировать на это потрясение, принести необходимые жертвы на алтарь общих интересов и вывести мировую валютно-финансовую систему на новый уровень управляемости.

Не вдаваясь в дискуссию о датировке, констатируем очевидное: во втором десятилетии XXI века начался ренессанс ряда важных параметров предшествующей постмодернизму эпохи. Но поскольку никакая реставрация не предполагает буквального возвращения ancien regime, то и в данном случае речь идет все-таки о новом этапе в развитии международной системы. Воспользовавшись термином, введенным российским исследователем Василием Кузнецовым в его анализе современной социально-политической динамики Ближнего Востока , позволительно заявить о начале неомодернистского периода в международных отношениях.

В архитектуре неомодернистский стиль отвергает вычурность и избыточную усложненность постмодернизма, стремится к большей простоте и ясности. Архитекторы-неомодернисты любят работать в брутальной и минималистской манере, избегая богато декорированных фасадов и предпочитая прямые плоскости и углы искривленному пространству и плавным закруглениям. В их конструкциях много металла и композитных материалов, оставляющих ощущение эмоциональной сдержанности и внутреннего напряжения. Некоторые параллели с этим архитектурным стилем явно просматриваются в международных конструкциях нынешних политиков-неомодернистов.

Неомодернизм как отрицание постмодернизма

На данный момент уже написано великое множество статей, докладов, эссе и книг, проведено огромное число конференций, симпозиумов и прочих коллективных мероприятий с целью объяснить неожиданные и почти невероятные победы неомодернистов последнего времени. Иногда эти победы незатейливо списываются на какие-то ситуативные причины: специфическое стечение политических обстоятельств, харизму отдельных лидеров, тактические ошибки и просчеты их противников и т. д. Нередко утверждается, что своими победами неомодернисты обязаны способности мобилизовать маргинальные слои, гипнотизировать массы, пробудить те самые темные глубины общественного подсознания, куда «нормальный» политик постмодерна даже не отваживается заглянуть. Не обходится и без конспирологии, причем нити неомодернистского заговора, как выясняется, тянутся прямо в Кремль, к глобальному кукловоду и начальнику всех неомодернистов Владимиру Путину.

Такие объяснения вольно или невольно уводят от главного - признания исчерпанности повестки дня самого постмодернизма, причем не только в глазах маргиналов, но и значительного сегмента самого что ни на есть среднего класса и даже части глобальной интеллектуальной элиты. Внешнеполитический постмодернизм выродился до тривиального стремления удержать статус-кво и в силу этого был обречен. Даже если бы на референдуме в Великобритании победили приверженцы Евросоюза, а Дональд Трамп потерпел поражение от Хиллари Клинтон, эти обстоятельства могли лишь отсрочить, но не отменить закат эпохи постмодернизма. Ведь и Дэвид Кэмерон, и Хиллари Клинтон даже не пытались предложить сколько-нибудь новую и увлекательную перспективу своим потенциальным сторонникам, а лишь пугали их катастрофическими последствиями «неправильного» голосования. Как справедливо замечал герой одного из рассказов О’Генри, «песок - неважная замена овсу», но кроме песка в арсенале постмодернистов не нашлось ничего.

Столь же ошибочным, на наш взгляд, является представление о существовании какого-то единого глобального фронта неомодернистов, наступающих на постмодернизм подобно гоплитам в македонской фаланге. Президент России Владимир Путин не шагает в одном строю с польским лидером Ярославом Качиньским, а Председатель КНР Си Цзиньпин не слишком близок к японскому премьеру Синдзо Абэ. Если следующим французским президентом станет Франсуа Фийон, то он едва ли окажется удобным партнером для Дональда Трампа. Да и у лидера французского «Национального фронта» Марин Ле Пен мало шансов стать лучшей подружкой британского премьера Терезы Мэй.

Речь идет не о создании международного политического альянса типа европейского Священного союза после наполеоновских войн, а о совпадении, пересечении или близости взглядов на мировую политику - на ее законы и движущие силы, стратегию и тактику переговоров, критерии и индикаторы внешнеполитических успехов, будущее мирового политического и экономического порядка - целого ряда крупных национальных лидеров и стоящих за ними политических сил.

Каждый из перечисленных руководителей в той или иной форме бросает вызов парадигме постмодернизма, дистанцируется от ее базовых характеристик, предлагая какой-то вариант неомодернистской повестки дня - для своей страны, своего региона, а то и для международного сообщества в целом. Штурм обветшавшей цитадели постмодернизма ведется с разных сторон и без общего плана, но между штурмующими много общего. Предвидя обвинения в схематизме и неправомерных обобщениях, все же возьмем на себя смелость выделить четыре базовых характеристики неомодернизма, противостоящие четырем еще недавно общепринятым постмодернистским установкам.

Во-первых, национализм . Все глашатаи новой эпохи неизменно акцентируют специфические национальные интересы своих стран в противовес глобальному универсализму постмодернистов. Весьма характерно, что в ходе избирательной кампании Дональд Трамп говорил не об «американском лидерстве», а о «величии Америки». Национализм больше, чем что-либо другое, объединяет западных и незападных лидеров неомодернизма. Если постмодернисты старательно разрушали стены по линии противостояния «свой - чужой», то неомодернисты не менее старательно эти стены восстанавливают (в том числе - как венгерский премьер Виктор Орбан, а также его израильский коллега Биньямин Нетаньяху - и в буквальном смысле слова). Национализм тесно связан с убежденностью: центральную роль в мировой политике играют государства. Постмодернистские попытки бросить вызов легитимности иерархии, представив государство в качестве всего лишь одного из игроков мировой политики, решительно отметаются как безответственные и несостоятельные.

Во-вторых, трансакционализм . Трансакционный подход к внешней политике уподобляет взаимодействие с партнерами и оппонентами на международной арене отношениям в бизнесе, когда каждый из участников переговоров старается выторговать для себя максимально выгодные условия будущей сделки. Абстрактные понятия вроде «общих ценностей», «интересов человечества», «мирового общественного мнения», хотя и могут использоваться, но не относятся к числу часто употребляемых, тем более не отражают приоритетов. Демонстративный трансакционализм стал закономерной реакцией на многочисленные двусмысленности, недосказанности, лицемерие и «политическую корректность» эпохи постмодернизма. Трансакционная риторика, иногда граничащая с цинизмом, вызывает сегодня куда больше доверия и поддержки у населения, чем высокопарные декларации в ретро-стиле постмодернизма.

В-третьих, холизм . Установка на холизм или, перефразируя Яна Смэтса, на «внешнюю политику целостности», отразила обнаружившуюся несостоятельность экономического детерминизма эпохи постмодернизма. История последних лет недвусмысленно показала, что внешняя политика из раболепной служанки экономики способна в одночасье превратиться в капризную госпожу последней. Примечательно, что политический триумф евроскептика Качиньского пришелся на момент беспрецедентных экономических успехов Польши, обусловленных как раз ее активным участием в европейской интеграции. Принцип холизма, парадоксально объединяющий Ярослава Качиньского и Владимира Путина, лишает экономику ее центрального места во внешнеполитических приоритетах, объявляя не менее важными такие понятия, как национальная безопасность, этнокультурная идентичность, государственный суверенитет.

В-четвертых, историзм . Если лидеры эпохи постмодернизма черпали вдохновение в фантазийных картинах глобального будущего человечества, то приходящие им на смену неомодернисты гораздо охотнее обращаются в поисках политических ориентиров к национальному прошлому. Отсюда - возрождение, казалось бы, давно забытых «больших нарративов», особенно заметное во Франции и в Японии (понятно, что в России, в Китае и в Индии «большие нарративы» не умирали даже в лучшие времена постмодернизма). Отсюда - решительный разрыв с постмодернистским универсализмом, повышенное внимание к национальным мифам и открытая или завуалированная заявка на исключительность. Если для постмодернистов термин «нормальная страна» имел вполне конкретное позитивное наполнение, то для неомодернистов он вообще лишен какого-либо содержания. Хотя в вопросах политической тактики большинство неомодернистов позиционируются как прагматики-трансакционалисты, в мировоззренческих вопросах они явно тяготеют к историческому романтизму, вызывая в памяти бессмертные романы Виктора Гюго и Вальтера Скотта.

Заслуживает внимание и еще одно, менее очевидное, отличие неомодернистов от постмодернистов. В эпоху постмодернизма главной разграничительной линией в мировой политике считался водораздел между демократией и авторитаризмом. Соответственно, наступление демократии и вытеснение авторитаризма на обочину формирующейся глобальной цивилизации воспринималось как основное содержание процесса мирового развития. Для большинства неомодернистов вопрос о демократии и авторитаризме уходит на второй план, уступая место куда более важному для них вопросу о границе между порядком и хаосом в международных отношениях. Если во втором десятилетии XXI века мир вступил в период хронической нестабильности, региональных и глобальных потрясений, резкого снижения уровня управляемости международной системы, то сохранение акцента на продвижение демократии представляется непозволительной роскошью. Ибо речь сегодня идет не столько о развитии, сколько о выживании, не столько о процветании, сколько о безопасности.

Отрицание отрицания?

Было бы как минимум преждевременно объявить о полной и окончательной победе неомодернизма над постмодернизмом. Отчаянное сопротивление новой парадигме продолжается, и ожесточенные арьергардные бои ведутся на нескольких фронтах одновременно. В Европе главным очагом сопротивления остается Германия, которая при канцлере Ангеле Меркель продолжает изо всех сил удерживать постмодернистский плацдарм в центре континента, год за годом теряя союзников и единомышленников. В Соединенных Штатах упорную войну ведут многочисленные отряды либерального истеблишмента, окопавшиеся в редакциях ведущих газет, в офисах вашингтонских аналитических центров и в коридорах американского Конгресса. Большинство малых стран повсюду в мире выступают против неомодернизма, поскольку предлагаемая им «новая реальность» в целом сокращает свободу маневра для небольших игроков, отказывая им в праве на политические и экономические бонусы в виде «позитивной дискриминации». Разумеется, к числу подпольщиков следует отнести и значительную часть лидеров большого бизнеса, бюрократию международных организаций и активистов транснационального гражданского общества, не готовых смириться с новой иерархией и новой идеологией мировой политики.

И все-таки, даже если на каком-то фронте наступление неомодернизма будет остановлено, а постмодернистское подполье частично преуспеет в попытках подорвать его изнутри, мир уже никогда не вернется к золотому веку постмодернизма. Эльфийские корабли один за другим бесшумно покидают Серые Гавани, последняя эльфийская принцесса, так и не успевшая стать законной королевой, печально вглядывается в уходящие в туманную даль берега навсегда покинутого Линдона, а над Средиземьем уже загорается заря новой эпохи.

Как долго продлится эта эпоха? Несколько лет или несколько десятилетий? И что придет ей на смену? Ответы на эти вопросы зависят в первую очередь от того, продемонстрирует ли неомодернизм способность к развитию, эволюции, той кропотливой и не всегда вдохновляющей «работе над ошибками», которой в свое время так и не удосужились всерьез заняться постмодернисты.

Ведь нельзя не заметить, что четыре базовых символа веры неомодернизма столь же ненадежны, условны, внутренне противоречивы и уязвимы для критики оппонентов, сколь ненадежными, условными, противоречивыми и уязвимыми оказались четыре догмата постмодернизма.

В какой степени национализм способен выполнять функцию механизма долговременной социально-политической мобилизации в XXI веке? Ведь процессы глобализации продолжаются, а значит, происходит дальнейшее умножение индивидуальных и групповых идентичностей, нарастание трансграничных миграционных потоков, размывание столь важного для национализма культурно-антропологического единства. Реально ли сегодня позиционировать национальную идею в роли «большого смысла», восполняющего дефицит религиозного сознания, как это было в Европе сто-двести дет назад?

А трансакционизм? Разве не несет он на себе родовые пятна постмодернизма, ставя «конкретные» сиюминутные достижения выше «абстрактных» интересов завтрашнего дня? Разве, подобно постмодернизму, он не приносит стратегию в жертву тактике, общее в жертву частному? А как быть с настоятельной потребностью в долгосрочных и политически затратных проектах по восстановлению управляемости международной системы? Ведь нельзя же всерьез рассчитывать на то, что решением этой грандиозной задачи станет простая совокупность множества частных трансакционных сделок между разнообразными участниками мировой политики.

К внешнеполитическому холизму также есть немало вопросов. Холизм - это не только поиски равновесия между экономикой и политикой, между сотрудничеством и суверенитетом. Холизм основан на убеждении, что каждая страна имеет свою уникальную судьбу, а ее внешняя политика должна выполнять особую международную миссию. Поэтому задача национального лидера - не искать бухгалтерского баланса отдельных групповых интересов, но услышать рокот «барабанов судьбы», артикулировать национальную миссию и сплотить вокруг нее общество. Такая эпическая задача, быть может, под силу лидерам авторитарных режимов, где процесс принятия внешнеполитических решений запредельно централизован. Но как быть с демократическими обществами, где работают «сдержки и противовесы», где велика роль лоббистов и прессы, где любое крупное политическое решение так или иначе предполагает набор компромиссов и взаимных уступок?

Историзм тоже содержит в себе немало опасностей и ловушек. Перефразируя известное высказывание Герцена о западниках и славянофилах, можно сказать, что постмодернисты воспринимают мир как пророчество, а неомодернисты - как воспоминание. Пророчество на поверку оказалось кустарной поделкой самовлюбленных дилетантов, грубой и недолговечной. Однако и воспоминание вполне может обернуться наркотическими грезами, уводящими из реального мира. Более того, столкновение несовместимых «больших нарративов» способно привести к острым политическим конфликтам, достаточно сослаться на китайскую и японскую версии истории Второй мировой войны в Азии. Да и вообще - можно ли долго идти вперед с повернутой назад головой?

В более общем плане стоит заметить, что, как и в архитектуре, в международных отношениях неомодернизм идет по пути упрощения, целостности, минимализма, в известной мере - даже демонстративного антиинтеллектуализма, в то время как современное общество продолжает накапливать элементы сложности, нелинейности, амбивалентности, фрагментарности. Социально-культурные процессы, зафиксированные французским постструктурализмом сорок лет назад, никуда не делись; напротив, они приобрели новые масштабы и новую динамику. А потому нарастание напряженности между социальной базой и политической надстройкой в мире неомодернизма выглядит практически неизбежным.

Увидим ли мы убедительный реванш постмодернизма? Войдут ли в нашу лексику понятия «нео-постмодернизм» или «постнеомодернизм»? Наверное, сегодня на эти вопросы никто не возьмется дать убедительных ответов. Скорее всего, мировое политическое и академическое сообщества так же прозевают упадок неомодернизма, как прозевали его подъем. Ясно одно - в политической игре будущего наибольшие шансы на победу окажутся у тех, кто готов следовать по-прежнему актуальному совету Сократа: «Секрет перемен состоит в том, чтобы сосредоточиться на создании нового, а не на борьбе со старым».

“СМЕРТЬ СУБЪЕКТА”

Презумпция-метафора постмодернистской философии, при помощи которой характеризуется осуществление программы преодоления классического принципа бинаризма (см.). Идея “С. С.” демонстрирует отказ постмодернистского типа философствования от презумпции субъекта в любых версиях его содержательной трактовки.

Термин “С. С.” был введен в философский оборот М. Фуко (см.) в книге “Слова и вещи” (см.) и несколько позднее - был в контексте текстологии постмодерна специфицирован как “смерть автора” Р Бартом (см.) в его одноименной работе (1968).

Концепт “С. С.” являет собой наиболее показательный пример перехода от философского и художественного модернизма (см.) к культуре постмодернистского типа. Классическая культура Запада была фундирована предельным объективизмом, в свою очередь максимальный личностно-субъективистский пафос нашел свое воплощение в художественном модернизме. Так Г де Тор- ре провозглашал: “Я сам, Ты сам, Он сам. Так, отринув множественное число, станем читать молитву Ячества. Единственные. Невписанные. Неповторимые. А главное - упорно держащиеся за свое Я, которому нет и не будет равных... Я Сам себе причина. Сам себе критик. Сам себе предел... Я утверждаю высоту и незаменимость Ячества, которое было и будет первой из духовных добродетелей новатора и бунтаря”

В свою очередь, в рамках постмодернизма феномен Субъекта, как и его генезис в статусе философской проблемы осмысливаются в качестве проблематичного. Так, Ю. Кристева (см.) считает возможным говорить лишь о “проблематичном процессуальном субъекте языка” М. Фуко в “Герменевтике субъекта” сформулировал три базовых вопроса постмодернистского философствования: “вопрос об истинности субъекта”, “вопрос о структуре истинности субъекта”, а также проблему “способа” посредством которого данные вопросы “встали на повестку дня” Само использование термина “Субъект”, с точки зрения Фуко, есть не более чем дань классической философской традиции: анализ Субъекта на деле есть анализ “условий, при которых возможно выполнение неким индивидом функции субъекта. И следовало бы еще уточнить, в каком поле субъект является субъектом и субъектом чего: дискурса, желания, экономического процесса и так далее. Абсолютного субъекта не существует”

Как познавательные, так и социальные проекты, предлагаемые постмодернизмом, фундированы идеей отказа от самого концепта “Субъект” Так, например, Фуко в качестве условия реализации гносеологической программы своей генеалогии провозгласил необходимость “принесения в жертву субъекта познания” Как отметил Фуко, “в наши дни мыслить можно лишь в пустом пространстве , где уже нет человека (выделено мной. - А. Г.). Пустота эта не означает нехватки и не требует заполнить пробел. Это есть лишь развертывание пространства, где наконец-то можно снова начать мыслить”

Место субъекта занимает в постмодернизме то, что Делёз определил как “безличное... поле, не имеющее формы синтетического сознания личности или субъективной самотождественности”, а место Я - то, что постмодернизм (“от Батая до Клоссовски”) обозначает как “вакацию (от лат. vacatio - освобождение, здесь в значении: “элиминирование” - А. Г.) Я - того Я, чья вакация испытывается в сознании, которое, не будучи ни в коей мере Я, само по себе есть его вакация” Философско-социологическую проблему определенности субъектов-носителей социальных ролей постмодернизм осмысливает в статусе преходящих версий самоидентификации. Согласно философии эпохи постмодерна, последние обычно вербально артикулированы и не выходят за границы существующих нарративных практик. Социальные роли в таком контексте есть не что иное, как маски, присутствие которых отнюдь не гарантирует наличия скрытого за ними Я, претендующего на статус идентичности. По мысли Фуко, “поскольку эта идентичность, впрочем, довольно слабая, которую мы пытаемся застраховать и спрятать под маской, сама по себе лишь пародия: ее населяет множественность, в ней спорят несметные души; пересекаются и повелевают друг другом системы... И в каждой из этих душ история откроет не забытую и всегда готовую возродиться идентичность, но сложную систему элементов, многочисленных в свою очередь, различных, над которыми не властна никакая сила синтеза”

В русле идеи “С. С. для постмодернизма оказывается показателен тезис о непреодолимом разрыве опыта как такового, с одной стороны, и носителя дискурса, посредством которого этот опыт может быть выражен, - с другой. Барт демонстрирует в тексте “Фрагменты любовного дискурса” что опыт, который декларируется в качестве значимого внутреннего, на самом деле выступает как принципиально спекулятивный. В качестве примера Бартом приводится ситуация так называемой “безумной любви”: “Безумие. (Я схожу с ума). Это значит, что я безумен для того, чтобы пребывать в любви, но я отнюдь не безумен для того, чтобы сказать об этом, я раздваиваю свой образ”

Рациональный Субъект, по Р Декарту, равно как и “желающий” Субъект, изобретенный 3. Фрейдом, сменяются в постмодернизме “децентрированным” орудием презентации культурных смыслов (“означающих”) языка (Ю. Кристе- ва). Согласно Кристевой, “говорящий субъект” являет собой “субъекта в процессе” и, как следствие, “смерть человека” выступает его растворением в де- терминационных воздействиях на индивидуальное сознание со стороны структур языка и различных дискурсивных практик. Более того, по мысли Ж. Деррида (см.), “интерпретирующее Я” само по себе есть не более чем текст, сотканный из “культурных универсалий и дискурсивных матриц, культурных кодов и интерпретационных конвенций”

Идея “С. С.” примыкает к постмодернистским аналитикам трансгрессии (см.). Так, по словам М. Бланшо (см.), “никогда Я не было субъектом опыта” а трансгрессивный опыт оценивается им как “то, чего ни одно существующее не может достигнуть в первом лице”

Отказ от концепта “Субъект” во многом связан с признанием философией постмодернизма случайности феномена Я. Как отмечал Ж. Батай (см.), “возможность моего Я в конечном счете, безумная недостоверность”

Аналогично, осмысливая предложенную П. Клоссовски (см.) трактовку индивидуальности как “непредвиденного случая” Делёз подчеркнул, что “индивидуальность должна осознать себя как событие, а осуществляющееся в себе событие как другую индивидуальность” в силу чего “самотождественность индивидуальности” не может быть понята иначе, нежели “случайная”

Ф. Джеймисон (см.) постулирует в связи с этим так называемый эффект “угасания аффекта”: “в настоящем не существует более Я, чтобы чувствовать... Скорее, эти чувства - что, по Лиотару (см. - А. Г.) может быть лучше и точнее названо интенсивностями - сейчас текучи и имперсональ- ны и имеют тенденцию к подчинению особого рода эйфории”

Согласно постмодернизму, феномен Я оценивается как связанный лишь с определенной культурной традицией и поэтому исторически преходящий. По Фуко, “взяв сравнительно короткий хронологический отрезок и узкий географический горизонт европейскую культуру с 16 в., можно сказать с уверенностью, что человек это изобретение недавнее. ...Лишь один период, который явился полтора века назад, и, быть может, уже скоро закончится, явил образ человека. И это не было избавлением от давнего непокой- ства, переходом от тысячелетней заботы к ослепительной ясности... это просто было следствием изменений основных установок знания... Если эти установки исчезнут так же, как они возникли, если какое-нибудь событие (возможность которого мы можем лишь предвидеть, не зная пока ни его формы, ни облика) разрушит их, как разрушилась на исходе 17 в. почва классического мышления, тогда в этом можно поручиться - человек изгладится, как лицо, нарисованное на прибрежном песке”

СМЕРТЬ СУБЪЕКТА

СМЕРТЬ СУБЪЕКТА - постмодернистский метафорический термин для обозначения одного из двух полюсов амбивалентной тенденции размывания определенности субъект-объектной оппозиции в рамках современного типа философствования. Термин «С. С.» вошел в философский оборот после статьи Барта «Смерть автора» (1968). Интенция современной культуры на С.С. подготовлена эволюцией неклассической философии, во многом деформировавшей традиционно-классическое понимание субъекта как носителя чистой когнитивной рациональности (начиная с философии жизни). Монолитность субъекта расшатывается в неклассической философии процес-суальностью противостояния «Оно» и «Сверх-Я» в классическом фрейдизме, перманентным марксистским трансцензусом к абстракции общества, фокусировкой феноменологией внимания на интенциональности сознания, структуралистским переносом центра тяжести с личного субъекта на безличный текст и др. Однако, неклассическая философия, подготовившая оформление постмодернистской парадигмы, сама по себе еще не размыкает субъект-объектной оппозиции: в психоанализе субъект - в норме - адаптирован к объективному миру; объект, понимаемый в форме практики, противостоит в марксизме действующему и познающему субъекту; сознание трактуется феноменологией как сознание «об объекте». Идея мира, артикулированного для человека как текст, доминировала в европейской культуре уже в период средневековья, видевшего мироздание как книгу Божественных смыслов, - концентрированная семиотичность средневековой культуры сквозь внешние события тварного мира прозревала знаки бытия Божьего. Но европейская классика всегда видела за текстом - объект, в тексте - внетекстовое содержание; субъект-объектная оппозиция выступала фундаментальным гештальтом, семантическим стержнем классической ментальности. Культура постмодернизма задает ряд семантико-аксиологических векторов философствования, находясь внутри которых практически невозможно задать жесткую дихотомию субъекта и объекта. К направлениям такого рода относятся, прежде всего, парадигма структурного психоанализа, парадигма «заката больших нарраций» и парадигма деконструктивизма. В контексте структурного психоанализа Лаканом была выявлена языковая форма бытия бессознательного как «речи Другого». Именно «Другой» и является, с точки зрения Лакана, тем культурным механизмом, посредством которого находят свое разрешение «приключения индивидуальных желаний», ибо он выступает, с одной стороны, как объект желания, а с другой - как внешний закон и порядок, персонифицированные в Отце как изначальном «Другом». В процессе психоанализа устами пациента «говорит желание» (»речь того Другого», голос вожделения), но, будучи вербально артикулированным, желание оказывается не автохтонным, но подчиненным внешним требованиям языкового строя и речевой практики (»речь другого» как не-себя). «Я» (в терминологии Лакана «воображаемое») детерминируется не столько импульсами бессознательного (хаотического «реального», не подлежащего вербализации), сколько его вписанностью в общий символический порядок, подключенностью к «означающему», т.е. языковым структурам, задающим артикуляционные правила. Оценка диктата логико-грамматического строя языка как насилия над творческой свободой и мышлением была высказана еще в начале 20 в. Т. Тцара в рамках эстетики дадаизма: «я разрушаю выдвижные ящички мозга» (см. ДАДАИЗМ). Структурный психоанализ наполняет эту установку новым смыслом. Выдвинутая в классическом психоанализе презумпция подчиненности бессознательных желаний культурным нормативам «Супер-Эго» переформулирована Лаканом в тезис о заданности желания материальными формами языка. Субъект как связующее звено между «реальным», «воображаемым» и «символическим» (объективирующемся в «означающем»), характеризуется Лаканом как «децентрированный», ибо его мысль и существование оказываются нетождественными друг другу, будучи опосредованы чуждой им реальностью языка. Бессознательное, таким образом, предстает как язык, а желание - как текст. Рациональный субъект декартовского типа, равно как и вожделеющий субъект типа фрейдистского, сменяются «децентри-рованным» инструментом презентации культурных смыслов (»означающих») языка: «говорящий субъект» как «субъект в процессе» (Кристева) и, как следствие - «смерть человека», растворенного в детерминационном воздействии структур языка и дискурсивных практик на индивидуальное сознание, т.е. «С.С.» (Фуко), - стоит изменить классические основоположения культуры, и «человек изгладится, как лицо, нарисованное на прибрежном песке» (Фуко). Очевидно, что в силу замкнутости субъект-объектной оппозиции параллельно «де-центрации» субъекта не может не осуществляться и деформация интерпретации объекта. Выступая одним из двух полюсов амбивалентного процесса, С.С. зеркально предполагает историческую исчерпанность понятия «объект» и - соответственно - философии объекта (»украденный объект» у П. Ван ден Хевеля). Онтология как структурно организованная категориальная матрица для описания «объективного объекта» невозможна в ситуации постмодерна, видящего мир через призму его принципиальной культурной аранжированности. На смену классическому требованию определенности значения, жесткой соотнесенности его с конкретным денотатом приходит принципиальная открытость значения, детерминированная неисчерпаемостью множества его культурных интерпретаций. Шекспировскому «Что имя? Роза пахнет розой, хоть розой назови, хоть нет...» противостоит в современной культуре причудливый арабеск наложенных друг на друга значений: роза как радость, жизнь, тайна, тишина, любовь, смерть, воскресение, красота, слава, гордость, молитва, победа, мученичество, пышность, солнце, мужество, женственность, Венера, дева Мария, число 5, Христос, святой Георгий, творческий порыв, чувственная страсть, христианская церковь, человеческая жизнь и гармония мироздания. Принятие тех или иных значений задает принадлежность человека к определенной культурной традиции и делает соответствующий объект значимым для него, - знание всех возможных значений в рамках культуры постмодерна растворяет определенность значения в его вариативности - вплоть до возможность означать все, что угодно (что, например, позволяет Эко назвать свой роман «Именем розы»). Как показано Лиотаром, постмодернизм занимает в этом отношении особое место в культурной традиции. Если классика задает поступательное развертывание серии исторически заданных и впоследствии сосуществующих в культурном пространстве нарраций (см. НАРРАТИВ) как возможных типов дискурса, то модерн демонстрирует тяготение к так называемой «метанаррации», т.е. тому или иному типу дискурса, претендующего на статус единственно правильного (»большая наррация») и единственно допустимого (»дискурс легитимации»). В этом плане постмодернизм возвращает культуру к классической парадигме, фиксируя невозможность возведения в ранг канона одной формы рациональности, одного типа дискурса, одного строя языка. Эпоха постмодерна характеризуется Лиотаром как эпоха «заката больших нарраций», предлагающая культуре взамен универсальной рациональности и универсального языка легитимацию всех видов языка и рациональности, а взамен «дискурса Всеобщего» - множество возможных языковых (культурных) игр. В силу открытости значений и плюрализма дискурсивных практик в культуре постмодернизма становится возможной принципиально новая стратегия по отношению к тексту.» «закат больших нарраций» дезавуирует его якобы изоморфную адекватность дескрибируемому событию и фундаментальную отнесенность к бытию. Такой стратегией в постмодернизме выступает сформулированная Дерридой стратегия «деконструкции». Поскольку человек не существует вне текста, постольку невозможна интерпретация текста в классическом ее понимании: как взгляд извне. Сознание может лишь «центрировать» текст, организовав его вокруг тех или иных внутритекстовых семантических узлов. Возможность такой «центрации» должна быть предварена «деструкцией» текста, восприятием его в контексте «метафизики отсутствия» бытия: самотождественность и семантическое единство текста не гарантируются якобы выраженным в нем бытием, - текст принципиально гете-рогенен и должен характеризоваться «метафизикой отсутствия» единства своего основания. «Деконструкция» текста как его реконструкция (»центрация») после деструкции выявляет отсутствие внутри него «полноты смысла», наличие множества возможных полюсов центрации и следы многочисленных его взаимодействий с другими текстами (»прививки»). «Деконструкция» предполагает, таким образом, разрушение его логоцентристской псевдоцелостности, якобы продиктованной неким «трансцендентным означаемым». Текстовой смысл оказывается, стало быть, как не автохтонным, так и не автономным. Как видим, если классическая парадигма предполагала наличие онтологически заданного смысла в культурных дериватах текста и самотождественность субъекта как носителя культурно заданных эпистемологических программ, то постмодернизм растворяет субъект и объект друг в друге в культурном пространстве текста, который, в свою очередь, оказывается несамотождественным. В этом контексте и конституируется принципиально «не губъект-объектный» тип философствования, обозначаемый экспрессивно-эпатирующей метафорой «С.С»: «мышление интенсивностей» Лиотара, «игра сингулярностей» Батая, «телесность текста» Барта и т.п. Эта общая установка постмодернистской культуры проявляет себя в конкретных «жанровых» версиях, как, например, концепция «смерти Бога» в протестантской теологии или концепция «смерти автора» в философии искусства. Так, в теологии смерти Бога «Бог как рабочая гипотеза» (Д. Бонхеф-фер) объявляется исчерпавшим себя. На современной стадии перехода к технополису, - функциональной стадии истории в противоположность прежней, онтологической, стадии - важна не семантическая самотождественность понятия «Бог», но формы его функционирования в ткани современной истории (Г. Кокс). Растворенность Бога в миру, пронизанность бытия его любовью задает радикальный поворот теологии «от проблемы веры к реальности любви» (У. Гамильтон). - Смерть Бога наступила в силу того, что «история стала плотью Божьей» (Т.Дж. Альтицер). Предложенная П.Ван Буреном программа «реинтерпретации Бога» является фактически программой деконструкции библейских текстов: Ван Бурен основывается на отказе от иллюзии соотнесенности языка теологии с некой якобы описываемой им объективной реальностью, разрушая на базе этого прежнюю версию Бога, подчиненную универсальному трансцендентному означаемому. Бог должен быть выражен «в языке суждений о человеке», а именно - новозаветное содержание Библии должно быть артикулировано в языке не теологии, а христологии. На базе концепции «смерти Бога» в теологии оформляется концепция «смерти теологии», которая констатирует уход из человеческой жизни «трансцендентного измерения», перманентного проецирования событий человеческой жизни на Бога, что выступает как «конец теологии» (К. Рашке). Аналогично, эстетическая концепция «смерти автора» строится на отказе от иллюзии оригинальности, т.е. онтологической соотнесенности первозданного авторства и первозданной событийности: любой художественный материал уже так или иначе освоен, а сам художник - культурно «задан». Для европейской традиции с ее базисной интенцией на новизну и авторский вклад в культуру это означает финально трагическую констатацию «все уже было»: все уже было, бывало в событийном смысле (»ничто не ново под луной», - недаром О.\"Догерти обозначал постмодернизм как Katzenjammer: нем. «кошачья жалоба» в смысле утреннего похмелья post-factum), все уже было, состоялось в смысле культурной презентированности (»Песни спеты, перепеты - // Сердце бедное, молчи: // Все отысканы ответы, // Все подделаны ключи...» у Вл. Полякова), все уже было даже в смысле жанрово-стилевом, ибо после апробации в рамках модернизма всевозможных стратегий художественного осмысления мира можно констатировать, что не просто все уже было и обо всем все сказано, но и сказано уже всеми возможными способами). По оценке Г. Гросса, «у неоклассиков есть только «Три яблока» Сезанна, которыми - видит Бог - уже питались все предшествующие поколения». Такая постановка проблемы новизны ставит под вопрос самую возможность художественного творчества, ибо в заданной системе отсчета невозможно произведение как оригинальный продукт творчества, - оно неизбежно будет являться лишь мозаичным набором узнаваемых парафраз, цитат и иллюзий. Коллаж превращается в постмодернизме из частного приема художественной техники в универсальный принцип построения культуры. Место произведения в постмодернистской теории творчества занимает конструкция как система цитат и проекций, порождающая многочисленные ассоциации у читателя, готового к восприятию текста не как одномерного «словаря», а как нелинейной «энциклопедии» (Эко), статьи которой перекликаются друг с другом, выводя далеко за пределы явленного текста. Избежать банальности при этом можно лишь введя в обиход такие приемы, как ирония и игра, в контексте использования которых только и возможно говорить об отпечатке личности автора на его творении. В целом, в аксиологической системе постмодерна «Автор - отнюдь не тот субъект, по отношению к которому текст мог бы быть предикатом» (Барт). «Произведение индивида представляет собой своего рода узелок, который образуется внутри культурной ткани... Это всегда коллективное произведение (М. Бютор). Классическими примерами произведений постмодерна могут служить роман Ж. Ривэ «Барышня из А.», представляющий собой конструкцию из 750 цитат, почерпнутых из 408 источников, или роман Р. Федермана «На Ваше усмотрение», представляющий собой не сброшюрованные и не нумерованные страницы, текст на которых разделен крестом из многократно набранной фамилии «Деррида». Концепция смерти автора имеет в постмодернизме также и вторую размерность, проецируясь на сферу интерпретации: на смену парадигме понимания текста приходит парадигма его «означивания» (Кристева), - семантический акцент смещается с фигуры Автора на фигуру Читателя, мыслимого в качестве «источника смысла» (Дж.Х. Миллер). Фигура читателя конституируется как фигура «не потребителя, а производителя текста» (Барт). Если конструкция представляет собою коллаж явных или скрытых цитат, мозаику из принципиально неатомарных элементов, то возможны различные варианты ее прочтения - в зависимости от глубины пред-ставленности содержания каждой цитаты (звена коллажа) в восприятии читателя, слушателя, зрителя. По оценке Эко, коллажи Ж. Брака, составленные из фрагментов старинных гравюр, могут быть восприняты и как простой пейзаж (атомерное прочтение: не узнавание цитаты и непредставленность в восприятии возможных в связи с ней аналогий и ассоциаций), и как рассказ о гравюре, и как рассказ о коллаже. Концепция смерти автора, таким образом, означает также самодвижение художественного произведения в поле культурных смыслов.


Новейший философский словарь. - Минск: Книжный Дом . А. А. Грицанов . 1999 .

Смотреть что такое "СМЕРТЬ СУБЪЕКТА" в других словарях:

    - ’СМЕРТЬ СУБЪЕКТА’ метафорический термин для обозначения одного из двух полюсов амбивалентной тенденции размывания определенности субъект объектной оппозиции в рамках постмодернистской программы преодоления традиции бинаризма (см.), фиксирующий… …

    Метафорический термин для обозначения одного из двух полюсов амбивалентной тенденции размывания определенности субъект объектной оппозиции в рамках постмодернистской программы преодоления традиции бинаризма (см.), фиксирующий отказ… … История Философии: Энциклопедия

    смерть субъекта - Франц. mort du sujet. Один из основных теоретических постулатов постструктурализма. Полемически направлен против представления о своевольном, своевластном индивиде «буржуазного сознания» просветительской, романтической и позитивистской иллюзии,… … Постмодернизм. Словарь терминов.


Close